Мы остались вдвоем. Минут десять Жмакин расхаживал по каюте, приминая ворс красной дорожки, так что на ней скоро образовалась тропинка. Папироса временами у него гасла, и он подходил к столу, сбрасывая пепел в широкую пластину гребешка, прикуривал и направлялся в дальний угол, где от его приближения начинала шевелиться зеленая занавеска на иллюминаторе.
— Брат твой скоро из рейса придет?
— Обещал на праздник.
— Вместе с ним хочешь плавать?
— Да.
— Так. — Жмакин сел. — Ты, Славка, жить только пробуешь. Только, как говорится, первые шаги делаешь. Понятно, можно оступиться, бывает, что человек может и в лужу сесть… Отчего это? От неопытности, незнания… бывает и от усталости… Причины всякие. И это понятно. Человек в твои годы вперед смотрит, торопится. Ему, может, и в голову не приходит под ноги взглянуть, оглядеться, что его окружает, где он, с кем он. Впереди-то интереснее. А вот у тебя, я понял…
Все — ничего. А живешь с какой-то оглядкой. Ты и вперед хочешь, а оглядываешься. На кого? На брата?.. Знаю, знаю, о чем ты сейчас подумал. Чего за брата кэп цепляется? Не твое это дело, кэп. Так я сейчас с тобой не как кэп разговариваю, пойми это.
…Брат. Хорошо, когда есть кто-то рядом, кого любишь, когда на душе свет… Но, Славка, с братом всю жизнь не проживешь. Был бы ты повзрослее, ты бы это уже понял. Нужно самому на самостоятельный курс выходить. А кто тебе в этом поможет? Брат? Нет. Он посоветует, подскажет что. У него своя жизнь… А люди, где бы ты ни был, всегда с тобой, они-то твои первые помощники, советчики на всю жизнь, товарищи. А ты отталкиваешься от них. Мол, у вас свое, а у меня с братом — свое… Вон как Еременко на тебя обиделся. Парень простой, а вишь, малость не заплакал, пока о тебе разговор вел. Так, Славка, нельзя. Тут можно так запутаться, что сам себя перестанешь уважать. Ты вот к этой краске, будь она неладна, правильно подошел, потому что по натуре честный парень. Но этого мало. Нужно уметь разбираться в людях, что тебя окружают, мужество найти в себе… без него в нашем деле даже самый чистый человек не заметит, что превратился в ворону. Чтоб такие, как Степаныч, не могли на честности твоей сыграть, дела свои проворачивать с помощью таких дурней. Вот ты решил промолчать, понадеялся на то, что боцман закроется навсегда, после того как ты его прихватил, от своих грязных делишек. Идеалист. На таких вот пацанов и рассчитывают. А этот идеализм, он всегда часто трусость укрывает. Так жизнь начинать нельзя. А все потому, что ты один. Понятное дело, куда же ты попрешь один против этой компании? Вот тебе и братуха. Понял, куда все закручивается? А если бы жил потеснее с командой, да хоть с Еременко тем же, товарищем по каюте, разве бы пошел ты на это? Никогда. Потому что знал: рядом с тобой еще есть кто-то, кто тебе поможет. А так ведь что? Так, действительно, и не захочешь, а струсишь. Вон опять же Колька Еременко, одногодки вы, а на голову выше тебя стоит парень. Не побоялся боцмана. Ты же покрывал, по сути, его. Морду хотел набить. А что ему от этого станет? Утрется да и дальше в государственный карман полезет. Сломался человек. Легким хлебом живет. Судить таких надо…
«Что такое? Жмакин отдает Степаныча под суд?! Так они же друзья? Так Жмакин ничего не знал? Почему? Почему я подумал, что они заодно? Егор Иванович, что же со мной произошло? Я ведь и тебя в гады записал. Не говори больше ничего, Егор Иванович! Прошу тебя, помолчи! Столько понять мне надо. Прости меня, Егор Иванович».
— Родственными чувствами себя от жизни не отгородишь. Ты братьев ищи среди людей, моряков, с какими работаешь, тогда тебя никакая шпана с ног не собьет. Подумай, Славка, над моими словами. А теперь иди. Время-то, — он взглянул на часы, — ну вот, третий час. А выговор я тебе дам. Иди отдыхай.
Мне показалось, что Жмакин устал не меньше моего. За все время на «Маныче» я услышал от него полдесятка слов, а тут столько наговорил, как будто копил именно к этому случаю.
В коридоре стоял Степаныч. Увидев меня, он зашевелился и, подождав, когда отойду подальше от капитанской каюты, пошел к Жмакину.
В нашей каюте было темно и сыро: всосался ночной туман, который опускался по вечерам на город и заползал в любую щелку. Я осторожно, чтобы не побеспокоить Кольку, пробрался к столику и закрыл иллюминатор. Колька заворочался на кровати.
— Колька, — позвал я. — Коль, ты спишь?
— Пошел ты… — донеслось глухо из-под одеяла.
Я прилег на кровать. Стоило закрыть глаза, как в голове замельтешило: колесо обозрения, вспыхнули какие-то огни, Саня с красными от крови руками, серые, беспокойные глаза Степаныча, похожие на две мышки… Колька вздыхал и ворочался на кровати, потом завозился со спичками и закурил. Обиделся…
— Ты знаешь, сколько всего я понял за этот день? У меня просто в голове не укладывается.
— Помочь?
— Не смейся, правда.
— Прозрел, что ли?
— Не смейся, Колька, прошу тебя.
— Да я не смеюсь, — сказал он, помолчав, и добавил. — Давай спать, завтра поговорим.
В это утро еще не вскипятили на камбузе чай, а наши ребята уже сидели за столом. Случай небывалый. Нельзя сказать, что мы дружны за столом. Кто первым пришел, тот и начинает морское чаепитие, закусывая бутербродами с маслом и селедкой для аппетита.
Сегодня все пришли как по звонку и, плотно окружив стол, чинно занимались утренними разговорами. Камбузница уже и чайник подала, и масло с селедкой установила посередине стола, а словесная волынка все тянулась. Не знаю, чего толпа ждала? Может, команды или особого приглашения? А может, Степаныча, или Власова, или обоих разом. Ни того, ни другого в наших рядах не было. Но вида никто не показывал. Очень важными делами занимались ребята, до чая ли тут.