— Что ты, Колька. Ложись спать.
В коридоре было темно и пусто. Хорошо. Не очень приятно на глазах у людей разгуливать с побитой мордой. В туалете я смыл с лица и шеи кровь, отстирал воротник рубахи, причесался и пошел в семнадцатую. Постучался. Мне не открывали, хотя я слышал за дверью возню и голоса. Саню слышал! Тогда я толкнул дверь. Она открылась сама — даже не запер. За столиком, на раскиданной кровати, в красном свете ночника сидели Саня и Клава. Когда я вошел, они только опрокинули по рюмочке. Клава, увидев меня, прыснула, стыдливо уткнувшись в Санино плечо. Саня, я заметил, растерялся. Потом криво улыбнулся и протянул:
— Никак опохмелиться захотелось?
Не ожидал Саня, что я его ударю. Он повалился на кровать, цепляясь рукой за шнур проводки. Свет погас, зазвенело стекло плафона. Дико вскрикнула Клава. И я испугался. В темноте, матерясь, возился Саня, билась о перегородку в поисках выхода Клава, а я стоял как в воду опущенный и не знал, что делать. Потом, решив, что с меня довольно этого концерта, я ощупью направился к двери. И тут меня схватил Саня. Я наступил на свалившуюся со столика бутылку, нога у меня поехала. Мы грохнулись на пол.
Здоровый все-таки Саня. В темной, узкой, как щелка, каюте, где двоим разойтись трудно, не то чтоб валяться, он ухитрился все же взгромоздиться на меня и вслепую гвоздил кулаками, так что переборки трещали, когда он мазал. Но все равно, раза два он все-таки подцепил меня и с треском, царапая живот ногтями, порвал рубашку. А потом я услышал крики в коридоре, и в каюту ворвался свет. И словно тени, сначала зыбкие и невесомые, появились Колька, Власов и почему-то Степаныч, хотя он обычно уходил на ночь домой.
— Вот, — испуганно поворачиваясь и показывая на меня, сказал Степаныч, — опять расхулиганился.
— Что — опять! — заорал Жмакин. — Что тут у вас за кошачий праздник!? Славка, что ты здесь делаешь!?
— Тогда обругал ребят по-всякому, теперь драку затеял, — всунулся Степаныч.
— Ну!? — Жмакин прислонился к переборке. Насупившийся Власов поддержал его. — Славка, я тебя спишу!!
— Не орите на меня, Егор Иванович. Я и сам уйду. Подраться мне захотелось? Нет. Морду вот этому гаду мне захотелось набить, чтоб в зеркале себя не узнал… А вот этому — дружку вашему, тоже надо морду набить, жалко — старый…
Степаныч шарахнулся от меня. Но куда здесь. Не удержавшись на ногах, он плюхнулся на кровать, зацепив Саню, и тот угрюмо, не поднимая головы, ткнул его локтем в бок. Степаныч шумно задышал.
— Та-а-а-к, — протянул, прищурившись, Жмакин. — А ну-ка, марш ко мне в каюту. Оба. Ты, ты и — Степаныч, — добавил он, заметив, что боцман засуетился, намереваясь помочь подняться Сане. — Ты лежи, — сказал Жмакин Сане, — завтра с тобой поговорю. Барышню на берег.
У капитанской каюты меня догнал Степаныч.
— Ну смотри, Савельев. Уговор наш не забывай, — прошипел он мне в спину.
Ой Степаныч! Ну почему в моей жизни такая историческая несправедливость? Ну почему тебе, гаду, пятьдесят, а не двадцать?
Степаныч первый, деликатно постучав и выждав ответное «Да!», открыл дверь.
— Меня-то что вызвал, Егор? — спросил с каким-то вызовом Степаныч, свободно усаживаясь на стул.
— Ну, рассказывай, Савельев, что там у тебя произошло, — сказал Жмакин, гася папиросу, и как-то по-особенному посмотрел на Степаныча. Степаныч, криво улыбнувшись, потянулся через стол за жмакинским «Беломором». Жмакин пододвинул к нему пачку. У меня все оборвалось внутри. «Да он же все знает! Да они уже обо всем договорились! Вон почему нам с Колькой классность дали. Чтоб помалкивали. Плох тот кэп, у которого боцман ворует. А сейчас завел сюда комедию ломать. Эх, Егор Иванович!» Мне захотелось встать и уйти, таким большим дураком я себе показался, смешным дураком.
— Не буду я вам ничего рассказывать.
— Это почему же, — как будто удивился Жмакин и вопросительно взглянул на Степаныча. Тот развел руками.
Я вдруг увидел одинокий в пустом океане Юркин пароход. Страшное, огромное, в полнеба солнце, сжигая белые облака, летело ему навстречу. И вот уже мачты словно облились кровью, задымились… а Юрка ничего не подозревает, сидит в наушниках, пытаясь услышать меня, что я ему кричу, что я ему кричу!
— Чего же ты молчишь? — донеслось до меня.
— Чего говорить? — пробормотал я бессознательно, еще находясь во власти увиденной картины, прислушиваясь, как затихает, улетая, мой голос. Мне стало тяжело стоять, и я плюхнулся на стул. — Чего же вам сказать, — повторил я, уже глядя на Жмакина, — нечего мне говорить.
Тут в дверь постучали, и в каюту вошел Колька.
— Извините, Егор Иванович, я тут за дверью… — Колька вздохнул. — Я за дверью ждал, слышал, как этот… изворачивается. — Он с неприязнью посмотрел на меня. — Противно стало, Егор Иванович… В одной каюте спим… трус последний.
— Что, что такое? — спросил Жмакин.
— Да из-за краски все началось. Я тогда все понял. Думал, он мне, как другу, все расскажет. Думал, он друг мне, сам все поймет. А Славка струсил.
— Ну-ка, давай по порядку.
Что же такое произошло? Что это за история, которую рассказывает Колька? Не могло так быть. Не могло этого случиться со мной! Нет, все правда. Степаныч скрипел стулом, насупившись; молча сопел Жмакин. Все глядели на меня, и было так больно, будто они лупили меня по чем попало, а у меня и руки не поднимались, чтобы закрыться.
— Так, — услышал я. Это Колька наконец замолчал и вступил Жмакин. — Иди, Еременко, отдыхай. Ты тоже иди, — сказал он Степанычу, — через полчаса зайдешь.