— Ворюга.
— Славка, будь человеком. Ну, чо здесь такого? Попросил человек… Понимать же надо. Слышь, Славка. Ну, чо ты как пацан? А, Славка? Ну, иди на пароход. Только молчи, слышь, не вздумай там чего…
Степаныч ходил вокруг бидона, заглядывал мне в глаза и канючил, канючил… До чего же это противно, когда вот так неожиданно наступишь на такую гадину — и лезет вонь в глаза, уши, в душу просовывается, кажешься сам себе гадким. «Зачем? Зачем мне все это? Черт дернул… Сидел бы себе в каюте. Может, уйти, ну их к черту, не то сам же в этой краске вымажешься, всю жизнь потом не отмоешь», — подумал я, глядя в запавшие, темные глаза боцмана. Но тут мне вспомнился бородач с «Олы» и тот вахтенный, сам пацан, а посмеялся надо мной, как моряк над самым последним бичом… Мне вспомнился Колька, наш разговор на палубе, его слова, засевшие занозами в душе, и у меня все дернулось, повернулось решительно и остро: я увидел облупленный, незаконченный подзор «Маныча», будто заплата на моей совести из-за минутного малодушия, трусости… «Нет, Степаныч, мы с тобой не договоримся. Принимай эту ночку, этот бидон на себя. Не отдам я тебе краску!»
— Вот что, тащите бидон назад.
— Славка!
Я повернулся и пошел на «Маныч».
— Гаденыш! — услышал я сдавленный шепот Матвеича.
— Не заложит! — почему-то веско бросил мне в спину Степаныч.
Его голос почему-то мне не понравился. Откуда у него такая уверенность? «Не заложит». Ишь ты, ворюга, все-то он знает. Закладывать их я, конечно, не собирался, достаточно и того, чтобы краску вернули. Но ночь-другую вам бы поволноваться за свои делишки не мешало.
Когда я вернулся, Колька был дома и в одной майке и трусах наглаживал брюки. Назавтра у нас был выход в городской парк. Посмотрев на меня, он улыбнулся.
— Ты что, нырял за своей краской?
— Нет…
— Чего мокрый?
— Краску искал.
— Ну и как?
— Порядок.
Застудили меня кореша основательно. Лежа в постели, я долго не мог согреться. И только когда прокрутил в памяти события этого дня, остановился на его заключительной сцене, стало вроде теплее. «Может, рассказать все Кольке, — думал я. — Все же такая история… Да, неудобно. Сексотов я со школы ненавидел. Но тут не простое ЧП — воровство на «Маныче», и, судя по тому, как держался Степаныч, оно не в первый раз. Кому же об этом рассказать, как не ему. Работаем вместе, живем. До дружбы у нас с ним далеко. Не то чтобы он мне не нравился. Наоборот, побольше бы таких, как Колька. Но здесь, на «Маныче», меня что-то не очень тянуло на откровенности, даже с такими близкими ребятами, как Колька. Мне все кажется, что здесь все не настоящее, как не настоящий пароход. Люди временные, по воле случая оказались вместе, и дела также временные, случайные. Кому это все надо? Никому. Вот приедет Юрка, тогда все пойдет по-новому. А сейчас — чего душу каждому открывать? Для смеха разве.
Почему-то стало стыдно от самой мысли, что кто-то узнает, какой же я, что у меня за душа, о чем я думаю. Нет, этого никто не узнает, потому что никому, кроме Юрки, это не интересно, да и не нужно. Что же касается меня самого, то я знаю себя. Я нормальный человек. Вот ворюг поймал. Хороший поступок совершил. Не дал им краски? Нет. А то обдирают «Маныч»; что только можно вытащить, то, наверно, и тащат. Что значит бросовый пароход, никому не нужен. Да и глаза, присмотра за ним настоящего нет. Жмакину все до фени. Неужели старики все такие? Раз прошла жизнь, значит, пропади все пропадом? А как же совесть, честь?.. А может, прийти утром и сказать Жмакину все в глаза про Степаныча? Ну да, скажи! Степаныч-то у него в дружках. Так он мне и поверит. Да что там! Может, они заодно с ним. Да, конечно заодно. Что он, слепой — ничего не видит? Ему ничего не стоит меня с «Маныча» турнуть. Жди тогда Юрку среди бичей, что трутся в порту в ожидании попутного ветра. Не надо никому говорить, и Кольке не надо».
Последние капли краски сорвались с валика и растаяли в стеклянной воде.
— Шабаш, — сказал я.
— Да, ничего поработали, — отозвался Колька, — можно и перекурить.
— И в душ…
— Рано.
— А что еще?
— «Манычу» буквы поправить надо.
Полуметровые буквы, из которых складывалось название парохода, раньше незаметные, сейчас на фоне свеженькой краски портили всю картину.
— Белилами нужно пройтись, — сказал Колька.
— Да ладно. Потом.
— Когда потом? — спокойно спросил Колька, разминая пальцами беломорину. — Когда беседки снимем? Все равно придется красить.
— Никто нас не просил…
— Ишь ты! Просить тебя надо. С каких это пор ты стал таким гордым?
— С каких это пор ты стал таким важным?
— С тех самых. — Колька отвернулся.
Мне стало тревожно. Неужели Колька о чем-то догадывается? Ну откуда ему знать? Просто опять, наверно, со своей Олей отношения выясняет. В такие моменты он не в духе, и от него можно всего ожидать.
— Ладно, — сказал я, — кури. Не задохнись только.
На этот раз я Степаныча нашел сразу. Он стоял со Жмакиным, который, задрав голову, разглядывал лобовую надстройку. Судя по его довольной ухмылке и по тому, как он разговаривал с боцманом, мягко шевеля тяжелыми подушками щек, работа Власова и Носонова ему нравилась. Увидев меня, Жмакин спросил:
— Ты чего, Славка?
— Я к боцману. Белил немного нужно. Название «Манычу» подновить.
— А что, Степаныч, как молодежь наша справляется? — спросил Жмакин.
Боцман беспокойно завозился и, не сводя с меня глаз, как будто на лбу что-то страшное увидел:
— Да ничего работают. Справляются.