— Смотри, что я тебе привез.
— Сосачки!?
Так Витька называл леденцы. Пашка улыбнулся.
— Нет, это камешки такие. В реке водятся.
— На твоей работе?
— Ага.
— Ра-а-аз-ные… — сказал Витька восхищенно, тыкая в банку пальцем. — А их сосать можно?
— Сынок, я же тебе говорю. Это камешки.
Детвора сошлась теснее. Теперь их привлекла банка с камешками, в которой ковырялся Витька. Потянулись руки.
— Витька, дай мне. Витька, покажи.
— Что вы им даете!? Дети, не смейте! — подбежала воспитательница и, громыхая бубном, стала отбирать у детей камни. — Какие тут могут быть камни! — воскликнула она, поворачиваясь к Пашке. — Это не игрушка…
— Это халцедоны, — сказал, Пашка растерянно.
— Какие еще халцедоны?! А если дети подавятся?
— Что они, дурные?
— Вы детей не знаете!
— Это как же? — Пашка часто заморгал.
— Так же! — Воспитательница собрала камни в банку и сунула ее Пашке. — Дети, в группу! — Воспитательница подняла над головой бубен и сильно в него ударила. — Строиться!
— Пап, а пап, не давай их никому, — хныкая, попросил Витька.
— Никому, сынок. Я их домой снесу.
— Папа, ты за мной придешь?
— Нельзя, сынок, на работу надо ехать.
— А я?.. — Витькины щечки покраснели.
— Не реви, сынок. Я скоро приеду. Отпуск с тобой возьмем. На море полетим купаться.
— И мамку с собой возьмем?
— И мамку… Чего ж без мамки.
— Вот хорошо! — Витька прижался лицом к Пашкиной ноге.
— Дети, в класс! — В дверях садика стояла воспитательница и смотрела в их сторону. Детей на площадке уже не было. Пашка хотел было попросить ее оставить с ним Витьку, но не решился.
Когда Витька, часто оглядываясь на него, пошел к воспитательнице, у Пашки сжалось сердце. Что-то сиротское, жалкое лежало на Витькином лице. Пашка не выдержал и крикнул:
— Витька! Я камешки к мамке снесу!
Нюрка вместе с напарницей по дойке, сорокалетней Катериной Бабневой, сдавала утреннее молоко. Васька Дрок, шофер, только что выслуживший срочную, правил пятерней перед зеркалом куцый чуб, временами высовываясь из кабины.
— Ну, чего вы там? Скоро?
— Да помолчи уж! Бабы руки ломают, а он сидит да еще скорит. Помог бы! — крикнула Катерина после того, как они с Нюркой закинули очередной бидон.
— У меня дорога еще, наломаюсь, — ответил Васька, прячась в кабину.
— Такой наломается, точно. Снова половину на дорогу выльет.
— Молодой, — вздохнула Нюрка, вытирая рукавом халата вспотевшее лицо.
— Молодой, а уже с бородой. Глядит, как бы поспать… Нет, не могу больше! Давай, Нюра, передохнем. — Катерина баба еще тугая, но и бабья сила поизноситься может, особенно если смолоду то на сплаве, то на лесоповале. Тяжело дыша, она сняла с головы платок и замахала им перед собой, нагоняя в грудь побольше воздуха.
— Васька! У тебя совесть есть?! — снова крикнула она.
На этот раз Васька вышел из кабины. С ленцой обошел грузовик, обстукал задние скаты.
— Ну, сколько у вас там еще?
— Пять бидонов осталось.
— Ну давай. — Васька залез на кузов и стал принимать молоко.
Через полчаса платформу забили бидонами. Васька закрыл борт.
— Васька, подвези к дому, — попросила Катерина.
Васька с усмешкой осмотрел ее фигуру.
— Тебе, Катерина, бегать побольше надо. Тебе полезно, а вот Нюрку могу и подальше свезти. А? Как, Нюрка, прокотимся? — Васька подмигнул ей.
— Сопли сначала вытри, — ответила Нюрка.
— Но-но. Ты не больно-то… знаем мы таких.
— Я вот те узнаю! — Нюрка замахнулась на него мокрой тряпкой.
Васька сплюнул.
— Залазь, Катерина…
Он захлопнул дверцу кабины и, прежде чем дать газ, через плечо поглядел на Нюрку и снова сплюнул.
После того как Пашка уехал на гидроточку, мужики в поселке будто ошалели. Многие еще помнили Нюрку до замужества. Безотказную, добрую. Средь бела дня становились поперек дороги, влажно дыша хмельной утробой. Никакие слова не действовали. Грозилась Пашкой. «Вот приедет мужик!..» — «Какой он тебе мужик? Ты чо, Нюрка, сдурела? Мужик он зато и мужик, что при бабе… Небось поноровистей коня нашла? А туда же, кобенишься». В последний раз уже под вечер в избу ввалился бывший Пашкин дружок — Гришка Мохнов. Все руки отбила об него. Насилу выгнала.
Бабы на селе сочувствовали. То одна забежит после работы, то другая. Поохают на пару, повздыхают — вроде отходит тьма от сердца. Да только что бабье сочувствие, когда душа сиротится без ласкового слова, а руки, ноги будто чужие — ни тепла в них, ни силы, когда лежишь одна, точно на больничной койке, прислушиваясь к тому, как плачет, как жалуется сердце твоей неудавшейся жизни, у которой всего один цветок — Витька, а все остальное в пустоцвет пошло. И не винила особенно себя, потому что — в рассужденье бабьего природного закона — любую вину кроет плод ее, ее ребенок, а ребенок в обнимку со счастьем спит. Что же ей виниться?
И Пашкину память старалась обходить черным словом, потому что понимала: такую боль, что увязла в нем, с ее легкой руки, не смоешь слезами распаивания. Мужики верят тому, что болит, и это у них никогда не проходит. А Пашка… простая душа… Такому с поддыхом жить все одно, что до конца дней своих зажмуриться.
Не было ни проблеска в днях и ночах, ни надежды. Томилась Нюркина жизнь, и конца она ей не видела.
Нюрка перемыла цедильную марлю, развесила ее на просушку и уж было собралась домой, когда увидела Пашку. Он стоял посреди двора и озирался.
— Паша…
Пашка, сутулясь, подошел к ней.