Мимо пробежал Колька Еременко, мой товарищ по каюте, с бухтой троса.
— Славка, тебя чего-то Степаныч ищет.
Степаныча я нашел под лебедкой.
— Ты что это, Савельев? Обязанностей не знаешь? Почему у механиков из семнадцатой не убрал? Нагрубил им, понимаешь. А ну марш в каюту!
— Не пойду.
— Чего? — удивился Степаныч, поддергивая свитер.
Глядя в вопрошающие глаза боцмана, я вспомнил, как неделю назад он попросил меня помочь отнести ему домой ведро с рыбой. Два других уже отягощали его руки. С утра на баке у нас был бешеный клев. Я спросил у него, зачем ему столько рыбы. «Чего?» — спросил он. А вечером того же дня его видели наши ребята на Мальцевском рынке. За две красноперки он брал по рублю.
— Я сказал, что не пойду в семнадцатую.
— Ты, это самое, убирать не хочешь?
— Это самое.
Степаныч покраснел и снова подтянул свитер.
— Не озоруй, парень. Дисциплину не знаешь?
— Не знаю.
— А ну, пошли к капитану.
Степаныч преобразился. Глаза, обычно сонные, Проснулись, засветились, а лицо приняло выражение сосредоточенности и торжественной строгости, как будто он только что прослушал лекцию о международном положении.
Жмакин, когда мы пришли к нему, сидел за столом и пил большими глотками чай.
— Глотку чуть не порвал, — сообщил он с довольной улыбкой. — Давненько нас так не тормошило… Ну что там в каютах, Славка?
Я было открыл рот, чтобы обрисовать обстановку, но тут получил тычок от Степаныча.
— Этот Савельев убирать в семнадцатой не хочет. Да нагрубил еще ребятам, обзывался по-всякому. Меня… это, понимать не хочет.
Степаныч был очень расстроен.
— Так-так. — Жмакин отодвинул от себя недопитый стакан с чаем. — Как же это все называется, Славка?
— Недисциплинированностью крайней степени, — сказал Степаныч и вздохнул.
— Ну чего молчишь?
Я стал рассказывать про историю в семнадцатой.
Жмакин, молча сидел в кресле и хмуро смотрел в иллюминатор, в котором летело низкое, в разрывах туч, серое небо.
— Вот что, Славка. — Жмакин моргнул. — Мы хоть и на приколе, но дисциплина у нас должна быть. Какие бы жуки в семнадцатой ни жили, а убирать, кроме нас, некому.
— Егор Иванович, как же это? После всего, что они наговорили, я должен бежать к ним ручки целовать!?
— Ну ты это брось.
— Да что я?.. Убирать за них должен?
— Должность у нас такая, Славка, что поделаешь, — сказал Жмакин.
У меня вмиг вспотели ладони, будто их паром обдало. Боцман громко высморкался.
— Пошли, Савельев.
Ну что мне было делать? Убрал я эту каюту. Хорошо, хоть алкашей не было. Но зато в каюте на веревочках сушились аккуратно развешенные тряпки: плавки, носки, галстуки, женские кофточки, и все с немыслимой искрой. Они победно раскачивались, поддуваемые ветром, бившим в открытый иллюминатор, роняя мне за шиворот холодные капли воды.
Остаток дня я просидел на мостике под шлюпбалкой. Шлюпки не было. Ее отсутствие лишний раз напоминало мне о том, где я нахожусь. Этот огромный ржавый пароход ничего не имел общего с морем; то, чем я занимался здесь… мою должность можно было исправлять в любом захолустном райцентре, в любой гостинице. Во всяком случае, там бы это не выглядело столь унизительно. Смотрели бы как на идиота и привыкли бы и не обращали внимания. А здесь… Здесь у меня роба и ремень с крабом на бляхе и мичманка…
Крючья шлюпбалки с пузырями старой краски слегка вздрагивали от порывов ветра, и тогда на них шелестели обрывки иссохших веревок. На город шел туман. Вот он закрыл противоположный берег бухты, вскарабкался на Орлиную сопку, прилип к сырым, раздувшимся тучам и медленно, как занавеска, пополз по Ленинской, закрывая дома, деревья, потушил поблескивающие нитки трамвайных путей; голоса трамваев стали глуше, и скоро город совсем исчез, и только трамваи еще долго о чем-то шептали.
Я думал о Юрке. Я представил себе огромный пустой океан, по которому медленно, как часовая стрелка, ползет Юркино судно. Мой Юрка сидит, наверно, в наушниках, вслушиваясь в шорохи эфира. И думает о чем-нибудь… Скорее всего, он сейчас думает о том, как отпразднует свадьбу со своей студенткой в новой кооперативной квартире. Хороший все-таки у него этот рейс. Есть о ком подумать.
Внизу кто-то громыхнул пустым ведром. В брезентовой штормовке и с ведром, из которого торчали удочки, шел на бак Степаныч.
«Уйду я с этого парохода», — подумал я.
Обедали всей компанией. Над борщом сидели молча, крепко. Обстоятельно рубал за красным местом — в торце длинного прямоугольного стола — Степаныч. Прикончив борщ, облизал ложку и платком вытер вспотевшую лысину. Покосился на нашу официантку, замешкавшуюся с макаронами по-флотски.
— Значит, такое дело. Обшкерить надстройку надо. Скоро Октябрьская, а наш лапоть что бич на танцплощадке. Глядеть тошно.
— Гы-гы, — задвигался Витька Носонов, наш весельчак и ухарь. Палец ему покажи — во сне смеяться будет.
— Потом покрасим быстренько. Савельев пойдет на «воронье гнездо».
— Спасибо, — сказал я. Степаныч насупился.
— За что же благодать ему такая? — отрываясь от чашки, спросил дядя Володя Власов.
— А знает он, — ответил с усмешкой Степаныч и с таинственным видом подмигнул мне. Мол, у нас своя компания, нечего всякому в наши дела нос совать.
— Ты, Степаныч, загадки не загадывай. Видное ли это дело — пацана на верхотуру, — не отступал Власов. — У меня и то там перед глазами круги стелются.
— Это у тебя с перепоя, дядя Володя, — сказал Носонов.